Foto

Арт-дневник 2018. Под влажным взглядом Кристен Стюарт

Arterritory.com, Кирилл Кобрин

02/10/2018

6 сентября 2018

Опять аэропорты и самолёты; уже сбился со счёту – который раз лечу в этом году. Начинал этот дневник с полётов и продолжаю его то в скользком металлическом кресле, ожидая посадку, то вот, как прямо сейчас, корчась на совсем уже скверном разболтанном самолётном троне. Спинка ходит туда-сюда, оттого упор приходится на поясницу, та принимается ныть уже через полчаса после взлёта, боль охватывает нижнюю часть туловища на манер резинового жгута. Но это если не развалиться, осторожно выставив ноги под кресло впереди (экзотический «Сухой», что несёт меня в своём тощем брюхе в Москву, такую возможность – с определёнными оговорками – даёт), то есть если не читать и не писать, а просто подрёмывать или даже смотреть в окно – размышляя или просто так, в данном случае, неважно, – то резинового жгута не будет; впрочем, тогда будет другой какой-нибудь, в зависимости от возраста, пола, комплекции, настроения и проч. Но мы не из таких, мы читаем и пишем, так как когда ещё? Где ещё? Воздушные перемещения по миру, перемежаемые продвижением через стеклянные мясорубки аэропортов – лучшая возможность заняться лучшим делом, от которого обычно… нет, не отлыниваешь, от которого жизнь отлынивает нас. Здесь-то, в самолётном брюхе, понимаешь, что действительно важно, а что нет.

Об этом примерно писала Токарчук во «Flights», о которых я, в свою очередь, уже писал здесь, но она всё-таки, несмотря на свой почтенный нонконформизм радикально-либеральной польской женщины и несмотря на её замечательные дреды, порой склоняется к жанру (условно!) «ресторанной критики», только не о ресторанах, а о чём угодно, что попадает в поле её внимания и интереса. Оттого – отдавая должное её прозе и самой идее превратить аэропорт в одного из героев оной – перечитывать «Flights» не хочется, хотя и надо бы для моих писательских нужд. Не то чтобы я всё хорошо помнил оттуда, нет, помню общий дух, что ли, ощущение, запашок старого-доброго гуманизма, который автор пытается запустить в совершенно агуманные гигантские стеклянные сараи аэропортов. И тогда это уже не Ольга Токарчук, а Ален де Боттон, любимец интеллигентного среднего класса с культурными запросами и даже с лёгким чувством вины по поводу недостатка времени на серьёзный интерес к Культуре. Время уходит на жизнь; получается, что «жизнь» и «культура» – вещи разные, вторая как бы украшение первой, и за толковое и понятное разъяснение такового украшения отвечает условный де Боттон. Тошно от всего этого, тошно. Но книга Токарчук всё равно отличная.

Да, но аэропорты и самолеты. Тут концентрация как универсального цайтгайста, так и партикулярного национального; идеальная точка, в которой разыгрывается диалектика общего и единичного. И в этом смысле тоже нынешние аэропорты ближе всего к музеям и большим галереям современного искусства. И те, и другие в своей идее исходят из идеи острой, «горячей» современности; они как бы cutting edge нашего мира, маяки будущего, но уже заселённые сегодняшними людьми. Они – наглядные уроки и примеры идеального грядущего, которое, впрочем, уже наступило: мы же, чёрт возьми, летаем из Риги в Чэнду, как я нынче, мы же наслаждаемся всякими биеннале и прочей роскошью для глаз! И вот здесь универсальное, всеобщее оборачивается местным, локальным, партикулярным. Будущее, заключённое в стеклянные кубы и прочие фигуры из школьного кабинета геометрии, будущее, где много чистой пустоты, которую мы призваны заселить, оно, во-первых, не наступило, как мы видим, во-вторых, не наступит никогда, как это стало очевидно; наконец, оно приелось и надоело. Вот я и – подобно Токарчук – долго радовался пространству, прозрачности, ясности и гигиене аэропортов, но… надоело, не радует, так сказать. Да и в местах современного искусства всё меньше хай-тека и Одиссеи 2001 и всё больше руин и мусора. Но даже не это главное. Тупая настойчивость разговоров о «поисках идентичности», что велись последние лет сорок, если не пятьдесят, будто идентичность – это завалившийся под кровать презерватив, привела к тому, что нынче все идентичны непонятно чему, точнее, понятно – самому себе, как утверждается. Ох, услышь настоящий буддист выражение «самому себе», которому нужно как-то соответствовать, помер бы тут же от весёлого добродушного смеха, далай-ламовского по интонации и саунду. Ох, рассмешили… чему же тут соответствовать, когда вы сами (мы сами) объект соответствия, к которому приковываете субъект соответствия (то есть себя), сочинили, даже не сочинили, а смастерили из всякой случайно подвернувшейся под руку ерунды? Соответствуете вы, друзья, собственному желанию чему-то соответствовать, страху остаться в одиночестве, спокойно пораскинуть мозгами, сделать что-то особенное. Все эти свеже- и счастливо-обретённые идентичности, от национальной или религиозной до сексуальной, они превращают в труху абсолютно всё, чего только касаются, с чем вступают в контакт.

Так в монструозных (или иногда скромных) квазифутуристических стеклянных покоях аэропортов и музеев современного искусства заводится, как плесень, идентичность, она разъедает стеклянные конструкции, обрамляющие надёжно встроенное стекло как бы будущего, сквозь которое всегда виден простор, взлётное поле для путешествий в неведомое, арт, уже не озабоченный тем, чтобы малевать грязными кистями на каком-то там холсте. Всё чисто. Но проходит время, и плесень идентичности покрывает всё, грязнотцой особенного зарастает потихоньку стройная логика всеобщего, аэропорты и институции contemporary art’a превращаются то ли в выставку достижений «национального духа», то ли в помойку, куда выкидывают не совсем нужные в локальной жизни вещи, идеи, даже людей. И вот уже не нужно посещать Британию, достаточно провести пару часов в невыносимо-вульгарном Гатвике. И показательнее (наглядно-показательнее) любой коллективной монографии об устройстве нынешней российской культурно-политической и социальной жизни – какая-нибудь затребованная начальством жалкая выставка про то, как мы все гордимся собой, выставка во вроде бы сверхпродвинутом месте современного искусства, хипстерятнике с oat milk latte.

Последние несколько рассуждений я выстукиваю по экрану айпада уже в самолёте Сычуаньских авиалиний, неспешно (всего 800 км/ч) перемещающем меня – в компании примерно двухсот пятидесяти туристов, возвращающихся в родную провинцию из мест обитания северных варваров, – из Москвы в Чэнду. В отличие от госхипстеров и британских обывателей с покушениями на шик мне эти люди нравятся. Они идентичность не ищут. Они довольны жизнью. Они сели в самолёт, пообсуждали, обстоятельно подзакусили и потихоньку отваливаются в сон. Они знают, зачем живут. Что же до меня, то я знать этого просто не хочу.

 

10 сентября 2018

В последние года три мне кажется, будто я оказался во втором, light, издании берлинских историй Ишервуда. Там метастазы нацизма потихоньку проникают в обычную жизнь, герои сразу и не реагируют должным образом, подумаешь, какие-то идиоты в коричневых рубашках, вечные шуточки про евреев (становятся, впрочём, все грубее), ничего особенного, ещё не то в Берлине бывало в 1918-м или 1919-м, даже в 1921-м. А потом бац, и они оказываются уже в другой реальности, из которой надо срочно делать ноги, благо ты иностранец. Местным – тем местным, про кого нехорошо шутили, а не тем, кто шутил, – сбежать, как мы знаем, оказалось сложнее, немногим удалось. Так вот, всё то же самое чую там и сям, в разных концах мира, где оказываюсь. Ходил сегодня обедать с моим здешним приятелем, санскритологом и тибетским буддологом, он приехал работать в Чэнду из Пекина, милейший и тишайший человек, – и поговорить с ним всегда интересно и поучительно. А сегодня, не успев даже прихватить палочками дрожащий кусочек «бабушкиного тофу», он вдруг стал рассуждать о том, как мне, наверное, в Европе тяжело, заели «нас» совсем мусульмане, оккупируют целые кварталы Парижа и Берлина, молятся прямо на улицах, режут баранов и вообще. Всё это ужасно и опасность для мира номер один. Я как-то даже закашлялся, услышав такое – не в смысле, что подобного никогда не слыхал, нет, просто от такого собеседника не ожидал. Начал было говорить, мол, всё не так, мол, это массовая истерика и проч., но потом понял, что бессмысленно; как сказал бы по данному поводу бог предшествующей буддизму религии: тот, кому суждено в это верить и это говорить, будет в это верить и это говорить. Я перевел всё в шутку, шутка не удалась, помолчали и взялись за другую, безопасную тему, про университетские дела. Если это не новые «берлинские истории», то что тогда «берлинские истории»?

Расставшись, по пути домой вспоминал, что нацисты какие-то мандалы искали в Тибете, но не нашли. Хорошо хоть не меч короля Артура.

 

11 сентября 2018

Ещё немного про аэропорты – ведь уже меньше чем через месяц опять лететь, опять на другой конец света, теперь уже относительно того конца, где нахожусь сейчас. В музеях и галереях современного искусства эротическое или порнографическое, сколь бы вызывающим ни было, жёстко лимитировано, будучи ограниченным в пространстве отдельных залов или даже выставок. Но за этими пределами – и внутри пределов институций современного искусства – царит спокойная обеззараженная асексуальность. В аэропортах же сама атмосфера пронизана тщательно отфотошопленной сексуальностью, почти непристойной. Толпы и ручейки пассажиров перемещаются под взглядами мастерски замакияженных красоток, которые, кажется, ничего и не рекламируют, а только себя, точнее, тот мир, который включает данных красоток. Ну, откуда сразу догадаться, что Кристен Стюарт зазывает тебя на бутылочку «Шанели», а вот эта мышцатая пара в белом исподнем решила имитировать перепихон на фоне океанских скал и голубого неба ради каких-то там кремов/дезодорантов? Но главное, главное вовсе не то, чем заняты эти прекрасные тела, главное – их лица, глаза. Все они смотрят на тебя. Все они зовут тебя – измученного аэропортовским шмоном, разборками с жульнической авиакомпанией, кошмарным перелётом в Кресле Имени Рассказа Ф.Кафки «В исправительной колонии», голодного, тревожного, потного – войти в благоухание их жизни. Вот она, их идеально пересозданная дизайнером плоть, она выставлена прямо для тебя, заходи же в этот мир, купи скляночку Kenzo, дурашка-ротозей, милый мелкий буржуа, ведь на тебе держится этот мир, на тебе. Спеша по своим делам, ты выкупаешься в прекрасных влажных глазах Кристен Стюарт, мохнатые гусеницы бровей Кары Делевинь проползут по твоим обтянутым потрёпанным North Face’ом плечам, а долгоногие ангелочки Victoria Secret будут преследовать тебя, осенённые пернатыми крыльями, будто польские гусары XVII века. Так ты и улетишь на своем Ryanair’е в полном убеждении, что покинул, потерял ты не ад, а рай.

И скажите, пожалуйста, разве может сравниться с таким переживанием Прекрасного презренный contemporary art?

 

19 сентября 2018

Оказавшись снова в Чэнду, где относительно недавно провёл целый год, вроде бы тут же попал в наезженную колею, хотя кое-что поменялось – скажем, ещё больше домов настроили или закрылась веганская пельменная у Южных ворот кампуса («пельмени» – слово какое-то грубое, хотя и отражает суть дела; да, то самое, что китайцы изобрели и что потом переняли северные и западные варвары. На мандаринском это звучит «чжаоцзе», как-то так). Чуть было не написал, мол, и с интернетом стало получше, в смысле соединения, но не тут-то было, прямо в эти самые секунды связь прервалась, и мой недремлющий VPN поспешил прощупывать иные протоколы. Так что в Чэнду всё как обычно.

И, как обычно, оказавшись здесь, выпадаешь из привычных координат, определяющих тот или иной объект в качестве, скажем, «прекрасного» или «безобразного» – хотя чаще всего просто «никакого». Здесь, в Чэнду, я решительно не понимаю, что объективно можно назвать таковым; всё зависит от собственного своеволия, прихоти или просто от случайности. К примеру, дом, этажей тридцать, что возвели напротив кампуса за последние несколько месяцев (когда я уезжал, там даже стройплощадки не было), он, в сущности, чудовищный, нелепый и уродский. Весь в каких-то перегородочках, изогнутых на китайский манер. Глядя на него, я почему-то думаю о «казни отрезанием тысячи кусочков». Монструозный – вот. Слово правильное. Но сейчас я смотрю в окно, там тьма, ночь, а по этому дому – согласно нынешнему ультрамодерному китайскому обычаю – вверх-вниз бегают голубые ручейки света. Здания не видно, видны только ручейки. Это же мило, ах, не так ли? Возникает ощущение, что, несмотря на ночь, в этом мире есть движуха, и она – хотя бы из уважения к просвещённым гуманоидам – мимикрирует под природный, натуральный порядок вещей. Пусть не чистейший ключ бьёт из поросшей мхом скалы, а электричество гоняют туда-сюда по пыльным стеклянным (скорее, всё-таки пластиковым) трубкам высотой в сотни метров; и это не скала, воспетая древними китайскими поэтами, а громадина из бетона, в спешке поставленная невидимой рукой девелоперской спекуляции, громадина, судьба которой определена уже сейчас: стоять полупустой несколько лет (квартиры покупают для инвестиций прежде всего), потом худо-бедно заселят, потом по стенам побегут трещины, начнут течь трубы, отваливаться плитка в ванных, всё как здесь обычно, после чего придет другой девелопер, лет через 10–15, и безжалостно обрушит нашу искусственную скалу, чтобы на её месте построить новую, ещё выше.

Всё так, но к «красоте» в данном конкретном случае этот социально-экономический сюжет отношения не имеет. «А почему?» – спросите вы, – «ведь эстетическое есть концентрация социально-экономических отношений, цайтгайста и всего прочего, не так ли?» Верно. Но я-то тут чужой и ничего не понимаю, потому у меня домыслы социально-экономического свойства отдельно, а образы «прекрасного» отдельно. Вот такая история приключается с европейцем, оказавшимся в Китае.

Итак, я всё ищу здесь чистое прекрасное, не потому что эстет, а потому что всякая иная концепция Красоты для меня здесь закрыта. По сути, я и есть тот самый древний китайский поэт, который видит «просто реку», или «просто дерево», или «просто гору» безо всякого там марксизма или экзистенциализма со структурализмом. Можно тут же обвинить меня в намеренном вранье, ибо какой-нибудь Ду Фу или Ли Бо, как и прочие почтенные древние поэты, ничего «просто так» не видел и – особенно – не говорил, а использовал жёстко определённую систему образов и слов, шаг вправо, шаг влево – расстрел из луков императорской гвардии. Согласен. Но идея той самой традиции, в рамках которой трудились названные и неназванные выше поэты, она же исходила из того, что природные объекты, наблюдаемые стихотворцем, в одиночестве осушившим не одну чашу рисового вина в павильоне у реки, есть аллегории, нет, слово тут не очень подходит, оно западное, ну, как в китайском контексте отличить аллегорию от символа, скажем? так вот, они все есть знаки. Знаки незыблемого порядка вещей, который поэт должен знать и изображать, используя определённый запас каллиграфических знаков. Но знаки же, помимо того, что они «знаки чего-то», они и сами по себе являются отдельными вещами. Просто вещами. В китайском – просто иероглифами. В моём случае – тоже своего рода иероглифами, но непостижимого значения. А ведь иероглифы очень красивы на наш, европейский взгляд, не так ли? Вот я и пытаюсь найти те, что совершеннее других. (Здесь я оказываюсь в опасной близости от «Империи знаков» Ролана Барта, так что умствования прекращаю.)

Вообще-то, мне кажется, я такой объект нашёл, визуально-совершенный, причём практическое применение его мне очевидно, но всё же он остается загадочным. В первый раз я столкнулся с ним, думаю, 24 или 25 февраля 2017 года, через несколько дней после того, как прилетел в первый раз в Чэнду. Несколько дней ушло на основательный – и, как выяснилось, предварительный – этап китайских пыток в неотапливаемых бюрократических коридорах; боясь окончательно потерять рассудок, я попросил помогающую мне местную аспирантку вывести заморского профессора куда-нибудь прочь, за пределы кампуса, лучше в парк. За углом он и был, тот самый парк Ваньцзянлоу, позже ставший настоящим моим убежищем, приютом и лучшим в этой части мира местом отдохновения. Мы зашли в него через платный вход, что ведёт в мемориальную часть, посвящённую древней поэтессе Сюэ Тао, погуляли по прекрасным бамбуковым аллеям, заглянули в несколько выполненных в старом китайском духе павильонов (на самом деле всё, конечно, относительно – и просто – новое, от первого столетия правления маньчжурской династии Цин до сегодняшнего дня), после чего через круглое отверстие в грязно-розовой стене с грязно-серой, похожей на доспехи воинов императора Цинь Шихуанди черепицей проникли в большую часть парка, бесплатную, народную. Там я и увидел её.

Как назвать этот предмет? Двухколёсная тачка? Хозяйственная двуколка, запрягаемая человеком? Ну, не «запрягаемая», конечно, а «приводимая в движение». В любом случае это была любовь с первого взгляда, заполнившая собой немалую часть приложения Photos моего Макбука. По сути, это жестяное корытце со срезанными вниз короткими поперечными сторонами, так что перёд двуколки смахивает на носовую часть авианосца или десантного корабля; корытце поставлено на ось с двумя колесами, чаще вариантами велосипедных, но иногда почти тележными, напоминающими что-то деревенское из русской классики XIX века. Но всё же большинство колёс как раз выглядят легко и элегантно, с двойным набором лучиков-спиц, центробегущих к ободу. К корытцу сзади приделаны две длинные ручки с загибом на конце, чтобы было удобнее толкать вперед. На корытце чаще всего можно наблюдать прекрасную большую плетёную корзину, объёмистую, лёгкую и основательную одновременно. Обычно она набита мусором, но преимущественно не человеческим, а природным – листьями, лоскутами бамбуковой коры и проч. Самые совершенные натюрморты данного вида довершают пушистые мётлы, иногда – в паре с загребущими граблями, но не тупого советского образца, что я помню с детства, а такими, будто кто-то вытянул тонкую железную руку, чтобы что-нибудь этакое злодейски расцарапать, но забыл, так оно всё и осталось. Иногда имеются дополнительные детали – густые пластиковые оранжевые щётки на длинной деревянной ручке, вместительные жестяные совки и проч., – но нечасто. Самое удивительное, что данные штуки («двуколки дворников»? «мусороуборочные тачки»? это и не назвать никак прямо: вот он – идеальный объект Прекрасного!) обычно встречаются в аллеях парков и скверов в полном одиночестве, дворники запропастились, оставив набор своих орудий труда на радость охочим до возвышенного гостям страны.

Да, это действительно идеальные объекты Прекрасного, в них всё совершенно, ни прибавить, ни убавить. Заметим, что как только дело доходит до него, Прекрасного, люди совершенно не нужны. Собственно, их здесь и нет. Я бы сравнил эти двуколки с лучшим жанром старого европейского искусства – натюрмортом, причём натюрмортом фламандским, XVII века. Там же не только цветы, там ягоды, там букашки, там бабочки и гусеницы, там лимоны с почти снятой кожурой, жёлтым штопором уходящей вбок, там устрицы, бокалы то ли полупустые, то ли полуполные, там трубки с пеплом в крохотных чашечках, там книги, черепа, музыкальные инструменты – в общем, самое лучшее и самое главное, что могла/может предложить жизнь. И всё это говорило лишь одно (ибо аллегория): жизнь конечна. Суета сует. Успокоимся же на том и примемся ожидать деятельную тётеньку с косой благожелательно, неторопливо, без резких движений: набьём опять трубочку, подольём пива или белого винца в зеленоватые бокалы, понюхаем начинающую увядать розу, возьмём аккорд-другой на лютне. Ну, и почитаем, конечно, всласть напоследок. Это в Европе. А здесь столь же Прекрасное, но в другой стадии того же процесса. Всё вот это наше ожидание кончилось как раз тем, чего мы ожидали. Бренные остатки жизни лежат на дорожках бамбуковой корой и сухими листьями. Жизнь, так сказать, высохла и опала. И вот на сцене появляется деятельная тётенька в оранжевом спецжилете, но не с косой, а с хвостатой метлой, толкая перед собой двуколку. Всё смела, вымела, мусор уложила в корзинку и отправилась передохнуть. Двуколка же – само совершенство – стоит нам, еще прогуливающимся по аллеям парка Ваньцзянлоу, в назидание, как уже не аллегория, а знак, иероглиф.

Смерть выметает нас.

Не знаю, не подводит ли меня память, но подобное озарение переживал ровно 17 лет назад на Гласневинском кладбище в Дублине. Но там другое, там, скорее, литературное, всё-таки похороны Падди Дигнама даром не прошли.

 

25 сентября 2018

Всё-таки раньше я никогда не жил в окружении трущоб. Да, на Автозаводе в Горьком, там были новостройки, старые или относительно свеженькие, многие в ужасном состоянии, но хаос, что глухо набухал внутри панельных стен, редко проникал наружу. То есть так: он проникал, конечно, были воняющие мочой лифты, выломанные перила, разбитые стекла и проч., но общая, пусть отвлечённая, идея пристойности, даже приличия, порядка – кстати, присущая пролетариату, профессиональным рабочим в большей степени, нежели мелким буржуа – не давала довести эти районы до состояния трущоб. Они остановились на полпути, в данной точке деградации, пару десятилетий были чем-то средним между приличным жильём и совсем уже бидонвилем, а потом даже стали выкарабкиваться, но не назад к полной пристойности, ибо её уже быть не могло – ведь то была пристойность советского образца. Нет, жизнь в таких местах двинулась в сторону – к новой, постсоветской, пёстренькой, пластиковой пристойности, но всё же живой, устаканившейся в эстетическом разрешении, достаточном для мелких лавочников и средней руки ментов. Плюс – я говорю уже только о местах Автозавода, где когда-то обитал (причём целых 36 лет), – нынче население там сильно состарилось, это уже не пролетарский район, а общежитие для вышедших на заслуженный отдых ударников труда. А такие обычно не ссут в лифтах, не бьют стекла и не отрывают деревянные плашки от лестничных перил, чтобы вдарить по морде несколько зазнавшемуся собутыльнику. В общем, здесь эстетика стопроцентно воплощает социокультурные и социопсихологические обстоятельства жизни. Она уместна и – в каком-то смысле – она прекрасна. Знаю, немногие со мной согласятся. Ну, что поделать.

Трущоба же другое. Это страшный медлительный социальный хаос, многолетний, тяжкий на подъём, явленный нам в своей монотонной дискретности, грязи, пёстром однообразии. Трущоба – это когда чужая неаппетитная жизнь перед нами, и всем на это наплевать – и тем, кого видно, и тем, кому видно. Особенно если учесть, что первые и вторые взаимозаменяемы. Тошноту и инстинктивное отвращение вызывает не бедность бедняков. В этой части мира бедняки, увы, чаще всего просто фактом своего существования обречены на бедность; да и разве я, чужак, прогуливающийся по чэндускому университетскому кампусу, в котором отчего-то живут не только студенты, но и пара сотен тысяч неведомо как оказавшихся внутри мощных стен людей, разве я могу похвастаться каким-то там богатством? Нет, конечно. Я такой же бедняк, только мне немного повезло. Чудовищно то, что всё это считается нормой и никто это не пытается не то чтобы изменить, улучшить и прочее, нет, никто не пытается даже немного хотя бы внешне привести в порядок. Адов круг бедности и нищеты состоит из трущоб.

Когда-то трущобы считались живописными. Не все, конечно; свои – обычно нет. Но вот чужие, особенно там, на юге, в Италии или Испании, не говоря уже о Ближнем Востоке – о да! Сколько тысяч картин – об этом, о прекрасной бедности прекрасных загорелых людей, которые даже в лохмотьях выглядят несравнимо лучше нас, рыхлых, бледных, скучно хорошо одетых северян. И, конечно, решающую роль сыграло в этом бельё. Да, то самое, что после стирки вывешивали на веревках сушиться – за окнами, во дворах или даже через улицу, сверху, на радость туристам. Вряд ли оно было идеально чистым; застиранные простыни и замызганные портки/рубахи; вряд ли. Но разве это важно для романтически настроенного художника, который никогда не примеривает чужую социальную ситуацию на себя? Психологическую – сколько угодно! Ах, я страдаю, как и они! Ух, они влюбляются, как я, даже энергичнее, со средиземноморским огоньком! Но никакой, даже самый нищий английский, французский или русский художник никогда – ещё раз, никогда!!! – не испытывал самой простой солидарности, помимо антропологической, данной нам, людям – социальной.

Оттого я не люблю трущобы. Впрочем, ещё и потому, что не люблю людей. Трущобы перенаселены. Зато я люблю руины. Они пустынны.

 


ДРУГИЕ ВЫПУСКИ АРТ-ДНЕВНИКА:

Все умерли (а кое-кого из ещё живых хочется отправить в ад)
(Не)удовольствие современности
Города жизни и смерти
Жизнь и искусство
В пригороде жизни

Ни Весны, ни Прекрасного
Слишком ранние предтечи слишком медленной весны
Глубокая зима 2018-го
Начало года. 2018