Янис Паулюкс. Капризный ребёнок. 1943–1946. Из коллекции Мукусальского салона

Легенда о Паулюкcе 0

19/06/2013
Илан Полоцк

Ещё до 6 июля в Мукусальском художественном салоне можно посмотреть выставку картин великолепного, мощного живописца Яниса Паулюкcа. Экспозиция «Паулюкc (1906–1984). Порывистый виртуоз» представляет самые разные эпохи развития его творческого почерка, все работы – из коллекции Мукусальского салона. Как некий камертон к выставке мы хотели бы предложить вам текст рижского журналиста и переводчика Илана Полоцка (1940–2013) «Легенда о Паулюкcе», опубликованный в не менее легендарном журнале «Родник» в августе 1988 года.

Я не искусствовед. И не биограф – как создавать «жизнеописания», не знаю. Это значит, что я не смогу с исчерпывающей полнотой рассказать о жизни Яниса Паулюкcа – откуда он родом и где его корни. И не могу проанализировать его творчество: истоки, эволюцию, этапы, приемы... Пусть это делают другие, более отважные. Я не берусь. Потому что для меня он не просто человек или, скажем, просто художник. Я его воспринимаю как явление совершенно уникальное, неповторимое и дикое по своему отчаянному, подчеркнутому неумению и нежеланию вписываться в окружающую среду. В истэблишмент, как принято говорить.

... Я представляю, что бы он сказал, доведись ему прочитать эти строчки. Только представляю: воспроизвести это на бумаге не было бы никакой возможности. Впрочем, может, я и ошибаюсь. Прелесть общения с Паулюкcом заключалась и в том, что никогда нельзя было заранее предугадать, что он скажет или сделает.

Brāzmainais virtuozs

И вот еще о чем я хочу сказать. Дурное это дело – писать вослед ушедшим, курить им фимиам и устраивать хороводы вокруг надгробных памятников. Так что, если кому-то захочется бросить в меня камень из-за Паулюкccа, уворачиваться я не буду.

Не корысти ради, а правды для скажу, что уже давно хотел сесть за эту работу. Но каждый раз коллеги делали большие глаза и опасливо прикладывали палец к губам — о Паулюкcе нельзя было и заикнуться. Ни одним словом. Он был... как бы это поточнее выразиться? Ну, те, кто не мог выезжать за границу, назывались «невыездные». Паулюкc был неописуемым. Во всех смыслах слова.

– Почему же нельзя о нем написать? – в свое время наивно удивлялся я.

– Ну, как ты не понимаешь? Вот поднимешь ты его, а он на другой день выйдет в центр города, сделает . . . что-нибудь неприличное, будет кричать какие-нибудь лозунги... совершенно непечатные.

– Не может быть, – твёрдо говорил я.

– Может, – с ещё большей твёрдостью говорили мне весьма ответственные товарищи. – Может. Потому что это Паулюкc.

Теперь он ничего не сделает. Потому что его уже нет. Он уже ничего не скажет, не выкрикнет и не хлестнёт по полотну оранжевой кистью.

И о нём можно писать со смелостью и отвагой. Что я и хочу сделать.

Простите меня.

Наверное, тем, кто знал и любил Паулюкcа, я не сообщу ничего нового. Но я и не собираюсь ошеломлять их открытиями. Я хочу рассказать тем, кто его никогда не видел и не знал, что можно было так жить и так работать. Во все времена.


Фото: Юрис Криевиньш

... Естественно, я никогда не был на Монмартре. Ни в этом веке, ни, тем паче, в прошлом. И, скорее всего, не буду. Но столько читал о нём, видел столько холстов и листов, сделанных теми, кто жил, прозябал, блистал и умирал там, что порой кажется – я знаю даже, какого фасона были башмаки у тех, кто организовывал Салон отверженных.

Попади Паулюкc на Монмартр тех лет, на него никто бы не обратил внимания. Ну, драный свитер, поношенные брюки, растоптанные башмаки, вечно небрит и чуточку пьян – что тут особенного, тут все такие...

Кстати, о пьянстве Паулюкcа. Расхожим местом стало убеждение, что Паулюкc пил. Не пропивался, головы не терял, но всегда был под крепким хмельком – и что с него взять, с пьяного Паулюкcа. Что греха таить, и я был в этом убежден, тем более, что при наших редких встречах он усиленно поддерживал это представление о себе – и разболтанностью движений, и несвязанностью речей. Но однажды это устоявшееся убеждение получило сильнейший удар, после чего я понял, каким был дураком: слабым утешением служило лишь то, что я был далеко не единственным, попавшимся на его удочку.

Надо сказать, что Паулюкc весьма оригинально общался с людьми. С кем угодно. Встретив на улице малознакомого человека, он мог, схватив его за плечо, обрушиться фонтаном речей, из которого с трудом можно было выкарабкаться; он то горячо говорил сам с собой, опровергая каких-то вчерашних собеседников, то тыкал слушателю в грудь твердым пальцем, настойчиво требуя от него какого-то ответа, на что тому оставалось лишь растерянно улыбаться, то тащил его в ближайшую забегаловку – бесцеремонно «раскалывал» его. В таком лихорадочном сумасшедшем общении могло пройти несколько часов, полдня. Но если на другой день недавний собеседник бросался к Паулюкcу с радостным воплем: «Янка! Привет! А помнишь...», то художник смотрел даже не на него, а сквозь и проходил мимо, не повернувшись. Обижаться на Паулюкcа было столь же бессмысленно, как сетовать на дождь.

Melnā saule
Янис Паулюкс. Чёрное солнце. 1975

Так вот, в один прекрасный день я и подвернулся ему под руку. Не помню уже, как и где мы до этого познакомились; скорее всего, суматошная, весёлая и дурашливая богемная Рига шестидесятых годов свела нас за одним столиком в каком-то кафе, то ли в «Козе» то ли в «Дубле», ныне провалившемся в недра «Виннога погреба» – и Паулюкc как-то заприметил меня. Словом, так мы с ним оказались за одним столиком в буфете Дома художников, где Паулюкc тут же потребовал пару пива. Я беспрекословно принёс и поставил бутылки на столик: не без опаски, ибо бурная темпераментная речь художника временами уже сбивалась на бессвязное бормотание. Внезапно наступившее молчание заставило меня взглянуть на Паулюкcа. Он сидел, глядя на меня совершенно ясными, спокойными, хитро улыбающимися глазками.

– Ты вот, небось думаешь, – сказал он, – Паулюкc – старый, пьяный дурак, несёт чушь, так? Я знаю, знаю, – все так думают. А я не пьян. Нет, я совсем не пьян ... Я всё вижу и всё понимаю. Но... так легче. Понимаешь? Пусть все думают – а, что там Паулюкc... Но я все вижу и всё понимаю.

Секунда – и передо мной снова сидел тот же Паулюкc – с всклокоченными прядями нечесаных и нестриженых редеющих волос, со странной улыбкой, блуждающей на его изрытом глубокими морщинами лице.

– Хочешь мою мастерскую посмотреть? – неожиданно спросил он.

Мне было двадцать с чем-то лет, и наверно, я не смог сразу справиться со спазмом восторга, перехватившим мне горло.

Сегодня, когда в Дни искусства можно невозбранно погостить почти в любой мастерской, моя реакция была бы непонятной. Но тогда о мастерской Паулюкcа ходили легенды — как, впрочем, и о нём самом.

Вообще, всё, что вы прочтёте здесь – и в прямой речи Яниса Паулюкcа, и в моём изложении – может быть, не имеет ничего общего с подлинной жизнью художника. Может быть. Но за одно я ручаюсь – рассказы Паулюкcа я запоминал почти дословно, и если за давностью времени какие-то детали и выпали из памяти, то общий ход изложения, его интонацию, его оценки людей и событий я помню совершенно точно. Повторяю – я не удивлюсь, если кропотливый и дотошный исследователь разоблачит меня, доказав, что всё было не так. Сам же я не хочу и не имею права этого делать, потому что легенда о Паулюкcе существовала неотъемлемо от него, и он сам её творил и верил в неё, и она была прекрасна.


Янис Паулюкс. В полуденном зное. 1959

Одной из легенд, связанной с его мастерской, было ходившее из уст в уста повествование, как он спустил с лестницы делегацию западных немцев, притопавших к нему по лестнице, чтобы купить его картины.

– Так было? – спросил я его, когда мы карабкались к нему на пятый этаж.

Не оборачиваясь, он что-то пробурчил в ответ, и мне показалось, что я услышал слова: «Так им и надо, тевтонам . . .»

Я не собираюсь приукрашивать его облик и со всей откровенностью скажу, что Паулюкc был весьма далек от представлений о гигиене, по-моему, эти проблемы его вообще не волновали... Нечто подобное я ожидал увидеть и в мастерской. Но, остановившись на пороге, я стянул ботинки, заляпанные осенней грязью и осторожно вошёл в носках в помещение, на полу которого, казалось, можно было обедать. Мастерская сияла хирургической чистотой. За штабелями картин стояла аккуратно убранная раскладушка. На специальной подставке лежали чистенькие, вымытые шпатели и кисти. По ранжиру висели палитры. И – картины, картины, картины... Паулюкc усадил меня на стул в дальнем конце мастерской и, балансируя на пальцах напряженных ног, стал вытаски­вать и ставить передо мной полотна в рамах.

До сих пор не знаю, чем я сподобился. Это было так же необъяснимо, как почти всё, что делал. Паулюкc. День этот остался в памяти – да простится мне этот «высокий штиль» – как одно из самых сильных художест­венных переживаний.

Картины он вытаскивал из груд и снимал со стеллажей, нимало не заботясь о хронологической последовательности. Из спокойного коричневатого полумрака натюрмортов и портретов словно кисти старых голландских мастеров я окунался в буйство кричащих ярких красок, которые Паулюкc в яростном неистовстве хлестал на полотно с налитых кистей. Дети под цветущими яблонями, женщины, обнаженные цветущие женщины на пляже, на чистом зо­лотом пляже, из-под ног которых убегала вода, еще не знающая сточных вод; зелёные стеклянные шары, пляшу­щие в рыбацких сетях, вперемешку с блистающими сере­бряными потоками рыб – той салаки, от которой пахнет свежим огурцом, и можете мне поверить, что я ощущал этот запах.

Вдруг Паулюкc всхлипнул и заплакал, вытаскивая с стеллажа очередную картину. Я дёрнулся на стуле, но что-то удержало меня; я понимал, что должен лиш сидеть, молчать, слушать и смотреть, открыв глаза и по возможности закрыв рот.

– Фелицита, моя Фелицита, – сморкаясь и глотая сле­зы, бормотал Паулюкc, ставя на мольберт портрет пре­лестной молодой женщины в тяжелом «рембрандтовском» берете, с пухлыми губами и шалыми чёрными глазами. – Вот она, моя Фелицита. Я дал этот портрет на выставку а они сказали, что это портрет шлюхи! Они сами... Дальше он начал произносить совершенно непечатные тексты, но я был с ним полностью согласен.


Страница из того самого «Родника»

Не было ни одного человека, с кем я говорил о Паулюкcе и который не признал бы его дарования — от сравнения с Пикассо нашего времени до сказанных сквозь зубы слов, что «да, он в самом деле талантлив». Несмотря на всю мою тогдашнюю неопытность, у меня хва­тало сообразительности не вдаваться в детали такого отношения к Паулюкcу, в причины его молчаливого, но стойкого общественного непризнания — я имею в виду официальные организации.

Но после того, как я побывал на его единственной, не ошибаюсь, прижизненной выставке, никаких вопросов задавать больше и не требовалось. Под выставку было отведено небольшое здание музея в Майори. В день её открытия скверик перед входом был густо заполнен народом. Здесь были осанистые искусствоведы Москвы и Ленинграда и даже, ходили слухи, художники из Владивостока. Хотя, возможно, они просто отдыхали на взморье...

Были сказаны приличествующие случаю слова, разрезана ленточка, распахнуты двери. И... собравшиеся затоптались на пороге. Они не могли пройти сквозь кордон оторопевших официальных лиц, которые были в страшном смущении: то ли поспешно захлопывать двери, то проследовать внутрь помещения, сделав вид, что ничего не произошло. Но поступить так было довольно трудно, потому что по толпе уже прошёл веселый слух о лихой ночной вылазке художника.

Результатом её был огромный, торжествующий и радостный зад купальщицы, возлежавшей на пляже спиной к зрителям – это полотно гостеприимно встречало входивших.

Зыставочная комиссия – дело было где-то в начале шестидесятых годов, – отобрала для экспозиции далеко не те работы, которые сам художник хотел показать зрителям, и когда экспозиция была готова к показу, в ночь перед открытием Паулюкc забрался в помещение музея и снял часть картин, повесив на их место те, торые ему нравились.

Скандал был первостатейный. Но что было делать? Закрытие только что открывшейся выставки вызвало бы ещё больший шум – это было понятно и в те, не очень ласковые к искусству времена. – Он хулиган, он самый настоящий хулиган! – с гневом и болью говорил мне тогда один крупный художник, ныне почивший в бозе. – Вы не представляете, что он вытворяет, этот ваш Паулюкc!

Паулюкc был не мой, а скорее их, Союза художников, но я с интересом ждал продолжения тирады и поэтому лишь сочувственно кивал головой.

– Я не могу вам даже передать, что он выкрикивал центре города в пьяном виде. Достаточно сказать, нам его доставили из КГБ, где его хорошо знают, товарищи из этой организации подошли к нему очень либерально, зная его невоздержанность и предоставили нам самим с ним разбираться. Конечно, его надо было исключать из Союза художников. Но Паулюкc так плакал, так падал на колени, что мы сжалились. Теперь-то понимаю, что ему было нужно не наше содружество, а киоск. Ах, вы не понимаете... В киоске Союза художников члены нашего творческого союза имеют право покупать краски, кисти, бумагу, холсты, и этого Паулюкcу терять не хотелось. Поэтому он и устроил весь этот спектакль на правлении.

– Но, может, он был искренен, – осторожно предположил я.

– Как же! – фыркнул мой собеседник. – Дождёшься от него! Когда мы ему вынесли выговор с последним серьезным предупреждением, и он выходил из зала, то он подошёл ко мне и шепотом сказал: «А все равно я гений, а ты дерьмо!» – И мой собеседник снова задохнулся от возмущения.

Не хочу причислять его к числу гонителей Паулюкcа, потому что именно он, скрепя сердце, сказал мне, что Паулюкc в самом деле большой талант. И когда я спросил у него, правда ли, что Паулюкcу фонд Гугенхейма предлагал расписывать здания в Нью-Йорке, что тот отверг, собеседник не поднял на смех это бредовое предположение, а честно сказал, что не знает, но что это вполне могло быть, поскольку Паулюкc продаёт или дарит свои картины только тем, кто ему нравится, отказываясь от тысяч и тысяч долларов.

Столь же любопытна и столь же загадочна, как и вся «легенда о Паулюкcе», история о том, как он вообще стал художником. Снова – рассказываю с его слов и тем самым отвергаю все попытки уличить меня в неточности. Не помню только, где и когда это было; скорее всего, во время одной из наших случайных встреч, после того, как мы десятки раз сталкивались нос к носу и он проходил, начисто не узнавая меня, пока, наконец, не ухватил за рукав и не потащил в какую-то рюмочную — вот её душную обстановку я помню точно – где мы и примостились в углу за стопариками и бутербродами с изумительно вкусными свежими кильками. Да, так вот – о «начале его творческого пути».

– Был я в то время преуспевающим банковским чиновником, – говорил Паулюкc, глотая хлеб с килечкой. – И было мне около тридцати или чуть больше. Или меньше – не важно. Важно, что в то время я уже крепко стоял на своих ногах. И был у меня старый товарищ, картины которого ты можешь увидеть в музее, – он презрительно хмыкнул, – нынешний академик Эдуард Калниньш. Рисовал он тогда вовсю. И вот как-то, собираясь на какой-то бал, я в чём был, то есть в смокинге с гортензией в петлице, по дороге забежал к нему в мастерскую. Эдуард, как всегда, в заляпанном фартуке стоял у мольберта и что-то рисовал.

– Слушай, –  спросил я его, – а с этого вообще можно жить?

– А ты сам попробуй, – сказал он мне.

– Давай попробую, –  сказал я.

Я взял валявшийся в углу лишний фартук, подвязался и встал к мольберту. И вот уже тридцать лет стою за ним.

Красивый рассказ. Смахивает на судьбу Гогена. Но почему, чёрт возьми, подумал я, два больших художника не могли прийти к искусству одним и тем же путём?

Brāzmainais virtuozs
«Паулюкc (1906–1984). Порывистый виртуоз» 

Тут Паулюкc неожиданно вскипел. Он взволнованно размахивал руками – и я осторожно отодвинул подальше рюмку – и кричал о какой-то утке, которую он никогда не простит Академии художеств. Выяснилось, что поработав с Калниньшем и прикипев всей душой к новому делу, Янис Паулюкc решил получить систематическое художественное образование и пошёл сдавать экзамены в Академию художеств. И .. . провалился. На утке. Оказывается, ему досталось на экзамене нарисовать утку. Не знаю уж, что он там изобразил, но профессорам его видение водоплавающей птицы как-то не понравилось, и этого он не мог простить и тридцать лет спустя. Он долго ещё кричал, что и тогда, и теперь, он любую утку, с перьями или общипанную, нарисует с закрытыми глазами, а они... и гнев его был свеж и чист.

Одна из последних наших встреч состоялась в Управлении внутренних дел, и воспоминание о ней до сих заставляет сжиматься сердце.

Паулюкcа обокрали. Кроме мастерской в Доме художника у него была ещё одна, на улице Горького, где и хранился основной запас картин, ещё с давних времен. Я думаю, что он относился к ним, как к своим детям, и расстаться с ними ему было так же тяжело, как матери отдать дитя в сиротский приют. И если уж он дарил или продавал картину, то должен был знать, что ребенок  попадает в хорошие руки.

И вот эту его мастерскую обокрали. Утащили почти все картины. Мародёры знали, куда они идут и за чем.

Паулюкc  был умыт, побрит, причесан и на нём был почти новый костюм, который, очевидно, и заставлял его сидеть неестественно прямо и неподвижно. На лице его были глубокая безнадежная печаль и какой-то детский страх перед этим учреждением, куда он пришел за помощью, но действия которого ему непонятны и пугающи; казалось, он был готов к тому, что сейчас его поведут в КПЗ, куда он покорно пойдёт. Рядом с ним сидела милая молодая женщина, одна из тех, которые всегда были рядом с Паулюкcом; они следили, чтобы он вовремя ел, менял рубашки и спал у себя дома. Мы были немного знакомы, и она рассказала о происшедшей трагедии. Пока она говорила, Паулюкc сидел непривычно тихий, кивал и время от времени вставлял односложные «Да... да... да».

Felicita ar paleti
Янис Паулюкс. Фелицита с палитрой. 1950

Потеряв своих детей, он не знал, что ему делать и как, ради чего жить дальше.

В то время я много писал о милиции хвалебных материалов, и по сей причине ко мне тут хорошо относились. Я было рванулся куда-то бежать, кого-то просить, что-то делать, но спутница Паулюкcа мягко удержала меня, сказав, что ничего не надо, все меры уже приняты . . .

Всех картин найти, кажется, так и не удалось, но я не представляю, что кто-то может повесить на стену ворованную картину Паулюкcа, потому что на них надо смотреть сощурившись – так пронзителен, так ярок бьющий с полотен свет, чистота и сила которого не нуждаются в подписи.

Больше мы с Паулюкcом так и не встречались. Сталкивались, бывало, на улице, но я его не останавливал, потому что видел – в данный момент я ему не нужен, и он меня не узнает или, в лучшем случае, примет за кого-то другого.

Я вспоминаю великого художника Яниса Паулюкcа с чувством радости, печали и ощущением того, что не всё ещё потеряно на земле, пока она даёт возможность жить так, как жил Паулюкc.

А с картин его льётся всё тот же свет.