Фридрих фон Боррис во время протестной акции в Берлине. Фото: BUREAU N

Политичен ли дизайн? 0

«Да!» – считает немецкий архитектор и теоретик дизайна Фридрих фон Боррис

05/04/2016
Arterritory.com 

Этой весной в Риге при поддержке Института Гёте проходила дискуссия об ответственности и политичности дизайна, о его связи с тем, что происходит в обществе, с тем, какие задачи стоят перед этим обществом. Завязкой для дискуссии послужило выступление берлинского архитектора и преподавателя Гамбургского университета изобразительных искусств Фридриха фон Борриса (1974). В Гамбурге для своих студентов он ведёт проект Urbane Interventionen («Урбанистическая интервенция»). «Как учёные мы пытаемся этот мир понять. Как проектировщики мы пытаемся этот мир изменить. Поэтому мы в своих исследованиях и проектах обсуждаем те политические вопросы, которые ставит наш сегодняшний день: возможности трансформации общества в условиях растущего экономического неравенства, разрушения окружающей среды и изменения климата, появления всё новых технологий контроля над личностью и усиления антидемократической политики безопасности».

В своём выступлении в Риге Фридрих фон Боррис (молодо выглядящий темноволосый мужчина, который приехал в столицу Латвии со своими двумя сыновьями-подростками – так он расширяет их кругозор) говорил о двух подходах к дизайну. Первый – философский. И тут, с его точки зрения, дизайн всегда политичен, потому что он вмешивается в мир. Если ввести тут систему координат, предложенных философами Мартином Хайдеггером и Вилемом Флюссером, то там, где появляется «проект» – краеугольное понятие дизайна, – неизбежно появляется «послушание». Второй подход – эмпирический: дизайн – это формообразователь не столько предметов, которые существуют вокруг нас, сколько отношения к ним и взаимоотношений между людьми. В таком случае дизайн за конкретными вещами видит и условия производства, и экономическую систему, и самого человека. И тут на вопрос «политичен ли дизайн» интересным ответом могут послужить сами политики, чья видимая «аутентичность» нередко является лишь результатом целенаправленного PR-дизайна.

Когда мы встречаемся для разговора в кафе Istaba, за ним следуют двое его сыновей, мы все усаживаемся за одним большим столом, и подростки заказывают какао и достают книжки, а я начинаю задавать вопросы о том, почему Фридриха интересует именно эта дименсия дизайна, которую ещё можно было бы назвать «креативной ответственностью», попыткой предсказать то, как и зачем могут использоваться твои, казалось бы, лишь абсолютно «визуальные» идеи. Фридрих начинает свой ответ так:

– Я – практикующий архитектор. Но ещё когда я учился профессии, я всё больше и больше интересовался тем, что стоит «за поверхностью» и зданий, и повседневных объектов. Первую свою научную работу я написал по теме маркетинговых кампаний Nike и того, как они используют для своих целей урбанистическую среду. Меня интересовало, что же такое «общественное пространство» и «общественное мнение», как ими манипулируют с помощью рекламы. Потом было ещё несколько подобных тем – с объектами и идеями, сложившимися вокруг них. Например, я был соавтором книги о ТВ-башнях, о том, как менялось со временем их политическое значение. Скажем, как в ходе недавней истории воспринималась Берлинская телебашня…

Я не столько заинтересован в том, как именно выглядят вещи, сколько в политическом смысле и ответственности дизайна (и вещей, и пространств). Это то, что стало моей темой, и то, чему я учу своих студентов. Мы читаем вместе очень старые книги – например, «Утопию» Томаса Мора. И смотрим на неё с точки зрения дизайна. Мы читаем романы наподобие «Сферы» Дэйва Эггерса и размышляем, насколько это fiction и насколько реальность. Мы готовим и практические проекты, потому что я считаю, что теоретикам необходимо работать практически – оформляем выставки, осуществляем интервенции в городское пространство.


Задняя обложка издания TV Towers: 8,559 Meters Politics and Architecture

Вы упомянули проект о телевизионных башнях. Берлинская башня – один из самых знаковых объектов в этом городе. Как же именно менялось её политическое значение?

Когда её только планировали возводить, в ГДР велись долгие дискуссии, где именно она должна стоять. И было решено построить её в самом центре, что довольно необычно для городской архитектуры – большинство ТВ-башен стоят где-то на окраинах. А эта – прямо посреди исторического центра. Идея была в том, чтобы построить визуальный «перст», указующий Западу. Чтобы каждый в Западном Берлине мог увидеть эту башню. Чтобы в мире тамошних западных немцев всё время присутствовало это визуальное напоминание о Восточной Германии, об «их» успешных технологиях, прогрессе и супермощи. Это было здание, воплощающее социалистический престиж. С другой стороны, там наверху был вращающийся ресторан – и это, в свою очередь, было своего рода политической угрозой для самого восточногерманского строя. Ведь оттуда можно было рассматривать «Запад». Не только Запад был вынужден смотреть на вас, но и вы могли смотреть на него.


Один из разворотов издания TV Towers: 8,559 Meters Politics and Architecture

И вот после падения стены прозвучали мнения о том, что её тоже нужно деконструировать. Они говорили, что это «пенис социализма», а стена была его «вагиной». И если мы разобрали стену, то то же самое надо сделать с башней. Но другие считали, что башня слишком прекрасна или что это лишь техническое, вполне себе функционирующее здание. И вот башня осталась. В конце 90-х она даже стала визуальным символом заявки Берлина на проведение Олимпийских игр. Это был недавно объединившийся город, и телебашня стала символом этого объединения. Символом вполне капиталистического проекта, потому что проведение Олимпиады – это бизнес, это стимул к экономической активности.

В наши дни Берлинская телебашня – абсолютно аполитичная городская достопримечательность, с неё можно прекрасно полюбоваться видом на город. Посидеть в дорогом ресторане наверху… И это хороший пример того, как один и тот же объект может менять своё политическое значение.

А Западный Берлин не собирался строить свой «ответ» Восточному?

Там была своя телебашня, но у неё никогда не была такого рода символической роли, это был просто функциональный объект на окраине.

Мне приходилось однажды организовывать мероприятие фестиваля видеопоэзии на верхушке нашей рижской телебашни – в помещениях бывшего ресторана. Потом один раз я наблюдал с её смотровой площадки, как с самой верхушки прыгали бейсджамперы. Конечно, у нашей телебашни была важная роль во времена Атмоды и восстановления независимости. Но сейчас на неё обращают мало внимания. Это чисто технический объект где-то там, вне привычной циркуляции горожан… А вы участвовали в подготовке целой книги о телебашнях…

Да, и она есть и на английском. Потом её перевели на китайский. И наш китайский издатель мне сказал, что телебашни – это очень важный и политический вопрос в Китае. И я слышал, что переводчик столкнулся с определёнными проблемами во время своей работы над текстом, потому что некоторые моменты там действительно остросоциальны – как глава о Вильнюсской телебашне и событиях 1991 года, названная «Bloody Sunday». И сдаётся мне, что китайский текст выглядит несколько короче немецкого.

Вы писали там о Берлинской, Вильнюсской телебашнях… О каких ещё? Возможно, Московской?

О самых разных. О таких объектах в Джакарте, в Оукленде или в Лас-Вегасе, где построили телебашню, которая изначально возводилась, только чтобы разместить там казино, и никогда не выполняла технической функции, такая вот фейковая постройка. Я писал о Токийской телебашне, которая была возведена как копия 1:1 Эйфелевой башни в Париже. В Японии после войны был резкий поворот в сторону вестернизации культуры, и одним из его результатов была так называемая copy-culture. И это как раз яркий её пример. Я писал и о Бразилии, где построили новую столицу и в её центре возвели телебашню. Это очень простой политический символизм и выражение веры в прогресс. И так далее, и так далее. И если посмотреть на верхушку лас-вегасской телебашни, то на ней вместо телетрансляционной техники есть такая штука, которая как бы «выстреливает» любого желающего в воздух, этакое развлечение в духе «американских горок». И это тоже очень политично – на верхушке башни находится не аппаратура контроля над умами сограждан, а обуреваемый экстремальными эмоциями индивидуум, который за это платит…

Отличный образ. Темой прошедшей в Риги дискуссии был вопрос «Политичен ли дизайн?» Но я думаю, что для вас это даже не вопрос.

Да, конечно, дизайн политичен. Он может сам обладать политической мощью и на него влияет чужая политическая мощь.

Понимаете ли вы здесь политику как средство управления массами?

Нет. Конечно, политика может это делать. И тоталитарные режимы могут использовать дизайн, чтобы манипулировать людьми, как мы знаем из не столь давней истории. И что-то подобное мы видим и в нынешней кампании Трампа. С другой стороны, дизайн меняет тот способ, те формы, в которых мы размышляем об обществе, меняет наше поведение, то, как мы бываем связаны с другими людьми. Дизайн обладает политическим влиянием, и далеко не все дизайнеры это учитывают в своей практике.


Фридрих фон Боррис во время своего выступления в Риге

Но такое «незнание» или забвение политической дименсии скорее характерно для нашего общества, где капиталистический образ жизни был перенят без критического осмысления, без обдуманного отбора. В классическом «западном» обществе это ведь далеко не новость…

Да, некоторые вещи, может быть, не так уж новы, но они от этого не менее важны. И если вы посмотрите на историю дизайна (и мой следующий проект, кстати, – попробовать написать политическую историю дизайна), многие дизайнерские движения были серьёзно политически мотивированы. От движения Arts & Crafts до Bauhaus, русского конструктивизма, радикального дизайна 60-х и экологического мышления 70-х. Но когда я говорю со своими студентами, выясняется, что это не так уж общеизвестно. Да и в теоретическом дискурсе есть немало работ, рассматривающих, скажем, русский конструктивизм только в эстетическом поле. Многие из тех, кто реализует себя в сфере коммерческого дизайна, воспринимают свою профессию лишь как средство продажи неких товаров и отчасти возможность сделать мир немного красивее. Что важно для них – выразить свой персональный вкус, выразить себя, но именно в таком ограниченно-эгоистичном ключе. Я думаю, что мы можем и должны ощущать ответственность, даже если мы уже не столь утопичны, как вышеназванные движения ХХ века. Так или иначе, у дизайна есть политический вес.

Видите ли вы вокруг себя примеры такого политически ответственного дизайна, пытающегося работать на «более светлое будущее»?

Я вижу, что многие-многие люди ощущают себя связанными с такого рода проблематикой. Но я не вижу пока каких-то суперъярких идей, нового качества дизайна именно в политическом контексте. Есть много интересных подходов, но мы всё ещё находимся в ожидании новой парадигмы, и она ещё не сформировалась.

Эта атмосфера ожидания смены парадигм в воздухе уже довольно давно. Но мы всё ещё движемся вперёд без какой-то концепции отдалённой цели… Тем не менее мы не останавливаемся.

Я работаю сейчас над книгой, которая называется «Теория интервенции». Может быть, несколько депрессивная реальность наших жизней состоит в том, что мы может лишь совершать некоторые интервенции в уже существующие структуры. И менять их фрагментарно или оказывать влияние на такие изменения. Но мы не придумываем новые структуры. Однако если ты совершаешь такого рода интервенцию, ты сталкиваешься с обратной реакцией. Структура, которую ты хочешь изменить, тоже влияет на тебя, тоже изменяет тебя.

И это интересно. Как дизайнер ты соприкасаешься с важными игроками на экономическом поле – компаниями и их руководителями. И можешь попробовать внушить им свои идеи. Но, с другой стороны, в этом процессе они неизбежно инструментализируют тебя.

Мой персональный подход состоит в том, что интервенции – этот тот способ, тот формат, в котором мы можем быть продуктивны на настоящий момент. Но интервенционизм имеет свои границы, свои пределы, которые ты не можешь изменить кардинально.

Вчера во время дискуссии профессор Элерс из отделения дизайна Латвийской Академии художеств говорил о молодых профессионалах, ещё не так давно работавших в госструктурах и пытавшихся повлиять на них изнутри. В том числе применяя новое дизайнерское осмысление вещей. Но, по его словам, на настоящий момент почти никого из них там больше нет… И это интересно. Собственно, многие наши структуры – и государственные, и коммерческие – относительно молоды и существуют не так давно. И в то же время они довольно консервативны. Может быть, опять же потому, что когда они складывались, мы скорее искали модели для быстрой адаптации, чем подходили к ним критически. Какова ситуация в этом смысле в Германии?

Можно сказать, что в стране наступило довольно большое разочарование после объединения Западной и Восточной Германии. Потому что ничего нового из этого не выкристаллизовалось. Западная просто поглотила Восточную. Не было такого, что две составляющие сложились вместе в третью. В то же время, конечно, были люди, считавшие, что западная система настолько превосходна, что это и есть идеальное решение. Всё же в каком-то смысле, наверное, можно сказать, что был упущен исторический шанс. С другой стороны, контраст между двумя системами был слишком велик. И поражение одной из систем было слишком очевидным.

Но с экологическим кризисом, изменением климата и кризисом, связанным с беженцами, западное общество будет вынуждено или меняться, или же пытаться превратить себя в неприступную крепость. И решения вокруг этого выбора принимаются прямо сейчас.

А вы родились в Восточной или Западной Германии?

В Западной.

В советское время для других соцстран дизайн из ГДР был чем-то особенным, «немецким качеством» на социалистический лад. Интересно, есть ли сейчас какой-то интерес к нему в германском обществе?

Я сейчас начал исследовательский проект об одном дизайнере из ГДР. И в прошлом году другой дизайнер, который выстроил свою карьеру именно в ГДР, получил приз за пожизненный вклад в развитие дизайна, получил его, конечно, от институции ФРГ. Интересная ситуация… Я уверен, что в восточной части Германии есть определённое ностальгическое движение, есть люди, которые родились в ГДР и которые собирают вещи с соответствующим дизайном. И если вы видите у человека дома стереосистему Braun, то велика вероятность, что он из западных немцев, а если у него стоит мебель дизайна Франца Эрлиха – то вполне может быть, что он с Востока. Хотя, конечно, вполне может быть, что в одном доме будет и то, и то.

В Берлине, если вы ищете такие вещи, вы тоже найдёте их в восточной части города, но не в западной. На блошиных рынках это всё, конечно, перемешивается. В любом случае это скорее история о политике идентичности, чем о серьёзном дизайнерском дискурсе. В музеях дизайна вы тоже найдёте вещи из ГДР, но, конечно, маркированные, что они «оттуда». «И в этих тяжёлых условиях они всё-таки создавали такой дизайн…» (Смеётся.) Ok, я сейчас утрирую, но не слишком сильно.

Но если мы посмотрим на современный день. Раньше в Европе был Восток и Запад. Теперь мы живём в глобальном мире. Насколько важны эти оппозиции: Восток и Запад, Север и Юг?

Я думаю, что появляется всё больше «локализованного» дизайна. Все эти «ремесленные» движения по всему миру связаны с тенденцией реидентификации. Когда место и идентичность воспринимаются как нечто важное, но не связанное напрямую с национализмом.

И вот, возможно, что вы живёте в Испании и у вас в доме есть что-то мексиканское. Вещь, уходящая корнями именно в мексиканскую традицию. И это потому, что, скажем, создавший её дизайнер – наполовину испанец, наполовину мексиканец. Это не так, как было в 60-х годах, когда было понятие «современного дизайна», на который все хотели ориентироваться. Это всё более глубокое и современное осознание локальных традиций.

Т.е. раньше была система, когда вещь должна была быть современной, а теперь – и современной, и локальной?

Может, это просто трюк, чтобы убедить людей купить новую мебель… (Смеётся.)

IKEA – хороший пример того, как быть абсолютно глобальным и успешным. Но вы не увидите в домах людей обстановку только из IKEA. То, что сейчас происходит, это, может быть, скорее о поиске чувства баланса. Когда появился модернизм, вокруг было много традиционных вещей, мир просто состоял из них. А потом мир стал модернизироваться и весь выглядеть одинаково. Поэтому появилось обратное движение. То же самое с модной сейчас темой do it yourself – для наших дедушек и бабушек в этом не было ничего оригинального, они всё так и делали, сколачивали табуретки и тому подобное. Но для современного человека, который проводит весь день за компьютером, программируя какие-то коды, возможность сколотить самому стул – что-то совсем иное. Интересное и чудесное. Возможность вернуть себе ощущение материала, материального мира. Или возможность вернуть себе в каком-то смысле независимость, а не только пользоваться изготовленными другими вещами. Всё это скорее подчёркивает важность того, почему кто-то задействует какую-то практику, чем значение этой практики как таковой. Это как с телебашнями, сами по себе они стоят на месте и не меняются, но их значение меняется в зависимости от контекста.

 Мой сын как раз недавно воспользовался одним из этих комплектов мебели do it yourself. И для него это был новый опыт – не купить что-то готовое, а построить самому. А для других детей в другом месте земного шара то, что они стругают и сколачивают мебель из подручных материалов, – ситуация вполне ординарная. Смысл таких вещей меняется – меняется в зависимости от вашего образа жизни и от образа жизни окружающих вас…