Фрагмент экспозиции «Я – это он». Фото: Renārs Derrings

Кирилл Пантелеев. «Я – это он» 0

Две цивилизации на одной выставке в рижской галерее «Māksla XO»

01/11/2016
Сергей Тимофеев 

Кирилл Пантелеев – один из тех немногих художников Латвии, которые воспринимают каждый свой профессиональный контакт с публикой, с аудиторией как серьёзное и налагающее немалую ответственность высказывание. Которое он выстраивает как разноформатную общность, где можно задействовать все свои профессиональные навыки – и умения скульптора, и навыки по созданию объектов среды, инсталляций, и перформативные техники. Это особая грамматика высказывания, с которой всегда интересно вступать в контакт, хотя такую возможность художник предоставляет не так часто. С 1994 года, когда он окончил отделение скульптуры Латвийской Академии художеств (и год стажировался в Университете Гумбольдта в Калифорнии), он провёл всего шесть персональных выставок в разных рижских галереях, хотя не раз участвовал в групповых проектах – выставках Латвийского центра современного искусства, Педвальского музея искусства под открытым небом и Рижской квадриеннале скульптуры.

В своём интервью журналу «Studija» в 2002 году он так представил своё видение роли искусства в нашем мире: «В искусстве мне нравится исследовать. А если мы пытаемся исследовать что-то как можно глубже – или структуру материала, или, не дай Боже, строение мира в целом, – мы приходим к выводу, что в начале всего появляется структура, кристаллические решётки, потом идут молекулы и атомы, и если заглянуть ещё максимально вглубь, то окажется, что там в сущности ничего нет – какие-то энергетические частицы. Да и те делятся на ещё более мелкие составные. Конечно, если мы принимаем как данность, что живём в материальном мире, то он сам при таком раскладе становится очень относительным. И если искусство – это что-то за реальностью, что-то не до конца постижимое разумом, то для того, чтобы разобраться с реальностью, оказывается необходимым именно художественное мышление. Потому что на таких глубинах материалистическое мышление не помогает. Эфемерная природа искусства не так уж эфемерна. Она даёт возможность более-менее разобраться в том, что происходит вокруг».


Автопортрет в белом. Автопортрет в красном. Автопортрет в чёрном. 2016. Фото: Renārs Derrings

Новая экспозиция Кирилла, открывшаяся в прошлый четверг в рижской галерее «Māksla XO» под названием «Я – это он», обращается к теме, которая является одной из ключевых для нашей цивилизации уже не одну сотню лет. Это противостояние западного «просвещённого прагматизма» и восточного «непримиримого идеализма», воплощающегося порой в не самых приемлемых для европейцев формах. А порой и в формах, откровенно враждебных любому «западному влиянию». Тема – далеко не самая популярная в современном латвийском искусстве и в то же время не сходящая с заголовков мировых новостей.

У Кирилла Пантелеева есть своя точка отсчёта для высказывания об этом – два года, проведённые в конце 70-х с родителями в Алжире. Тогда ему было 9–10 лет, но этот опыт оказался краеугольным для осознания темы, которую Редьярд Киплинг ещё в 1889-м обозначил своим «Запад есть Запад, а Восток есть Восток». Какими же он видит эти два полюса современной жизни? Об этом мы говорили, шагая от работы к работе, и, по сути, обошли всю экспозицию примерно за сорок минут.


Праздник детства. 2016. Фото: Renārs Derrings

Хочется начать с Алжира и твоих детских воспоминаний оттуда…

Детские воспоминания здесь начинаются с этой проекции. Это то, что снял мой отец, когда мы жили в городе Бумердесе. Это было время, когда заканчивался Рамадан, заканчивался пост. И как в раз в этот день проводилось ритуальное закалывание баранов, которых мусульмане потом съедают в ходе праздника окончания поста. Отец стал совершенно случайным свидетелем этого действа, которое происходило прямо на улице – на газоне у обочины. В нём принимали участие местные жители вместе с детьми, жёнами, что и видно на фотографиях. Вот они пришли целыми семьями, детки расселись и смотрят, как надрезают глотки у баранов, как хлещет кровь на траву, и это всё кажется им чем-то абсолютно нормальным.

Конечно, я понимаю, что всюду на бойнях происходит примерно то же самое, может, там это делается какими-то более современными методами. Но тогда в этом месте это всё было так обыденно и открыто для всех, в том числе и для детей, что мой отец пришёл домой немножко такой опешивший. Он сказал: «Я это видел. И, слава Богу, у меня был фотоаппарат, и я сделал снимки». Благодаря этому мы имеем возможность видеть это сейчас. 79-й год, весна, конец месяца Рамадана.

Что-то подобное происходит в тех же местах и сейчас.

Да, с того момента ничего не изменилось, и, может быть, все эти традиции ещё более усилились и ещё больше культивируются. Потому что после того, как мы уехали оттуда, ещё пару лет действовало то правительство, но потом страна резко развернулась в сторону ислама.

Для тех времён такая сцена всё же была несколько неожиданна, потому что Алжир тогда был под сильным влиянием Советского Союза, который реализовывал там свою геополитику. Это была одна из стран Северной Африки, которая была под его протекторатом. И благодаря этому мы там очутились, потому что мой отец работал в местном университете преподавателем. Принимал участие в проекте, как сейчас говорят, soft power

Мягкой советизации?

Да, мягкой советизации Алжира, которая в итоге кончилась приходом радикалов. И никого из тогдашних советских специалистов очень скоро там не осталось. Мы были, так сказать, в последней колонне.


Смерть шахида. 2016. Фото: Renārs Derrings

А вот этот объект с развороченной в разные стороны кафельной стеной тоже относится к теме ислама и Востока?

Эта уже как бы следующий период. Мы видим здесь цвета традиционной исламской символики: зелёный, красный и белый. Этот белый (как и зелёный) – важный цвет для ислама, он используется в качестве символа чистоты и духовности. А красный цвет – это символ жизни, борьбы и, к сожалению, также агрессии. В общем сюжете этой якобы архитектонической структуры я пытался показать нечто очень драматическое и больше всего пугающее европейцев – это момент того, что по-английски называется suicide bombing. Это смерть шахида, подрыв бомбы. Центр композиции находится здесь, и отсюда расходятся эти красные пятна во все стороны. Момент взрыва, самоподрыва, – самое пугающее, что исходит теперь из этих восточных территорий.

Но здесь я его показал как можно более нейтральными средствами и с помощью таких бытовых материалов, как кафель, который больше ассоциируется с комфортом, чистотой и гигиеной… С кухней и ванной комнатой – с чем-то таким домашним и уютным. Соединяя этот материал с таким сюжетом, я хотел достичь противоречивого непонятного ощущения. Это, наверное, сразу так не считывается, сам сюжет…

Пожалуй, нет.

Да, это интересно, зрители воспринимают его как такой орнаментальный, декоративный объект. Вот это моё стремление взять от исламского восприятия искусства свойственную ему абстракцию, оно, видимо, сработало. Я хотел показать, как исламская абстрактная визуальная культура сможет передать эту ситуацию. Спрятать, преобразить драматизм жизни… Ведь у них всё выражается в орнаменте, все эмоции, все переживания жизни запрятаны под декоративную вязь. Тексты, символы, орнамент, мозаика. И мне частично удалось симулировать эту ситуацию.

Почему тебе было интересно взять из обширной исламской темы такие довольно жёсткие её проявления?

В принципе, это диктуется теми стереотипами, с которыми у нас ассоциируется исламский мир, особенно радикальный исламский мир. Это агрессия, это жестокость, это бескомпромиссность, которые нехарактерны для западных людей. Западный человек всегда найдёт способ увильнуть от каких-то острых моментов, от драматических ситуаций. В исламе всё радикально в преумноженной степени. Но, обращаясь к этому, я манифестирую скорее терпимое отношение – прежде всего, не бояться. Да, существуют различия в восприятии мира, но я не хочу представить их одиозно. Это мир, с которым я достаточно хорошо познакомился, живя с родителями два года в Алжире. Я с ним сжился и понял, что это вполне пригодное для жизни пространство и с этими людьми вполне можно найти общий язык и полноценно коммуницировать.


Кирилл Пантелеев и искусствовед Элита Ансоне на открытии выставки. Фото: Renārs Derrings

Но при этом остаётся возможность, что рядом с тобой появится человек, который захочет реализовать судьбу шахида.

Вопрос о терроризме – это особая тема и для меня тоже очень чувствительная. И я воспринимаю её немного иначе, чем это принято у нас в медиа. Я считаю, что вся эта терминология вымышлена идеологами. Нет ни борьбы с терроризмом, ни самого терроризма. Есть просто огромное неравенство между восточной и западной цивилизациями. Если бы страны НАТО воевали с ИГИЛом в равных условиях, терроризма бы не было. Терроризм – это проявление бессилия, проявление отчаяния. Если бы западные люди вышли на бой «в чистом поле», с примерно равными технологиями, как это бывало раньше, никто бы мирных парижан не расстреливал. Если бы все воевали честно.

Мне кажется, что такого понятия, как честная война, не существует в принципе.

В том-то и дело, на войне все средства хороши, и нужно воспринимать проявления терроризма как ещё одно такое «хорошее средство». И не нужно кричать, что мы будем всем миром «бороться с терроризмом», таким образом с ним бороться невозможно.

Но ведь есть противостояние не только Востока и Запада, но и различных течений в исламе, где люди находятся во вполне равных «технических условиях». И тем не менее смертники появляются и там.

Потому что это уже приняло такой оборот, что стало для них повседневностью. Они понимают – раз мы не можем достичь чего-то другими средствами, мы посылаем смертников. То же самое было с ирландскими террористами, они тоже были загнаны в угол, они жили под гнётом империи и чувствовали себя бессильными. И это послужило толчком для отчаянного сопротивления, отчаянного насилия, которое приобрело в конце концов отвратительный характер. Но корни этого находятся в какой-то несправедливости. Если происходит такой отчаянный террор, надо искать, где, в каком месте мы были несправедливы к кому-то. И единственная действенная борьба с терроризмом – это поиски несправедливости. Потому что бросать на террористов какое-то суперсовременнейшее оружие – это, что называется, подливать масла в огонь.

Цель выставки – как-то обозначить то, что ты видишь как несправедливость?

Я не очень верю в подобную чудодейственную силу искусства, но я хочу преодолеть стремление людей искусства как бы не видеть всего этого, не замечать, воспринимать это как тему, которая, выражаясь народным языком, «не рулит». Ведь как прекрасно обратиться к своему внутреннему миру и подумать, почему же мне не хочется, скажем, сегодня выпить кока-колы, и по этому поводу и развивать свою концепцию.

Это достаточно характерно для современного художника, но для меня, видимо, пришло другое время, может быть, тут и возраст сыграл роль, и то, что я радикально изменил своё социальное положение…

Что ты имеешь в виду?

У меня родилось двое детей, например. Раньше я тоже был скорее сконцентрированным на собственном пупке эгоцентристом, который главным образом рефлексирует на темы своего эго и того, как он выглядит на фоне всего остального искусства. Сейчас это отошло на второй план. Конечно, как любой художник я тоже хочу себя видеть где-то на сцене художественной. Но это уже в другой степени всё происходит, пропорции поменялись довольно радикально.

У тебя в этой экспозиции ещё задействован такой довольно сильный элемент, как запах…

Это запах детства, запах воспоминаний. Запах времени, проведённого в Алжире, и последующих путешествий по южным странам. Этот запах сопровождает тебя в восточных странах практически всюду. Это запах кумина, который по-арабски называется зира. Запах зиры пропитывает все общественные места Востока – базары, кафе… Я не представляю себе рассказ о таких местах без этого запаха. Психиатры тоже говорят, что запах – это один из самых сильных эмоциональных элементов памяти.

Здесь этот запах идёт от импровизированной световой панели, на которой можно рисовать, если поместить на неё песок. Есть даже такой особый жанр анимации, именно в этой технике. Только здесь вместо песка на разогретую поверхность панели я поместил молотый кумин, который очень агрессивно воздействует на посетителей.


Кумин. 2016Фото: Renārs Derrings

Я бы сказал, что запах довольно приятный…

Мне тоже так кажется, но некоторые говорят, что здесь просто нечем дышать.

А рисунок, который здесь выписан «по кумину», будет одним и тем же на протяжении всей выставки?

Нет, я лишь дал своего рода старт – с помощью классической христианской символики. Моя дочь ходит в католическую гимназию, и там они лепят и рисуют вполне традиционные религиозные символы. И я подсмотрел одну такую детскую работу и перенёс её сюда. Вот буквы IHS и кубок – символ Христа, виноградная гроздь как кровь Христа и колос пшеницы как его плоть. Эти символы собраны в таком своеобразном гербе. Но его можно трансформировать и привнести что-то своё, здесь вполне допускается элемент интерактивности.


Крестообразные связки. 2016. Фото: Renārs Derrings

В зале галереи, почти у самого входа, выставлена ещё фигура, которая буквально разрывается, растягивается на части.

Тут опять-таки я обратился к своим европейским сородичам, эта фигура символизирует внутренние духовные процессы западного человека. Он разрывается между материальным и духовным, правдолюбием и ложью, вымыслом и фактом. И я в таком пафосном отчаянном виде показываю его как некий эспандер, растянутый между разными ценностями, разными концепциями. Потому что западный человек, живя в своём мире потребления, мире тиражирования (которое здесь представлено в ещё одной работе – триптихе «Автопортрет в белом. Автопортрет в красном. Автопортрет в чёрном»), время от времени мечется от своей комфортной капсулы к духовным исканиям – поездкам в Индию или в Тибет. А потом обратно к своему бизнесу. Это смена приоритетов, которая практически его рвёт на части.

Т.е. тебе кажется, что люди, которые переключаются с поездки в Тибет на привычный бизнес, чувствуют при этом сильный дискомфорт?

Может быть, это мой наивный идеалистический взгляд. Я сам, наверное, из другой конструкции, из другой системы. Мне бы это было болезненно, я бы себя чувствовал как на такой дыбе фактически. И это (показывает на работу) и есть своего рода дыба.

Мне кажется, что они это воспринимают просто как своего рода «смену регистров».

Может быть. Может, это очередной поход куда-то за услугами. То же самое, что сходить в ресторан или в спа.


Портрет незнакомца. 2016. Фото: Renārs Derrings

Тут есть ещё одна небольшая работа, которая висит на стене, почти уже на выходе. Может быть, она как-то в себе объединяет эти два мира, восточный и западный?

Это портрет незнакомца, где за основу я взял фрагмент персидского ковра. Это такой классический восточный орнамент, но именно не арабский, а персидский. Персы от арабов отличаются очень сильно, и это, мне кажется, теперь будет становиться только заметнее. Но в принципе визуальная культура у них родственная, это факт.

И здесь я пытаюсь показать не очень знакомое нам, но совершенно понятное для представителей исламской культуры стремление всё выразить в орнаменте. И я как европеец смотрю на это как на портрет какой-то другой цивилизации, которую мы достаточно сильно боимся. И из-за которой мы столько спорим – принимать этих беженцев или не принимать. Но у меня тут тоже своё мнение, отличающееся от общепринятой точки зрения. Я считаю, что принимать или не принимать беженцев – это вопрос того, насколько мы готовы кому-то помочь. Есть ли у нас какой-то потенциал, чтобы мы могли кого-то принять. Довольно глупо просить человека, который не умеет плавать, спасти тонущего. Я просто не уверен, что мы можем помочь этим людям, принять их и дать им что-то.

Экономически или психологически?

В комплексе. Мы слишком хилые пока что. Мы можем говорить, что у нас тут климат другой, и культура очень отличается, и всё остальное. Но я немножко пожил на севере Швеции, где полярная ночь и полярное лето – я, слава Богу, как раз там был летом. И я там видел очень много людей с Востока, которые в тех краях живут, работают, которые открыли там прекрасные кафе и рестораны. И они выглядят спокойными и счастливыми, женятся и выходят замуж за местных, и их не пугает ни полярная ночь, ни бледные местные жители, которые на них совершенно не похожи. Потому что в том месте есть такая мощь, такой потенциал, что я не вижу там смысла в каких-то конфликтах. Конфликт возникает, когда кто-то ущемлён, обижен, унижен. Кто-то себя чувствует хуже других, например. Тогда появляется агрессия. Поэтому все эти конфликты могут возникнуть на любой почве, вне прямой зависимости от религии.

Религия в принципе – это родственное идеологии явление. Религия и идеология действуют на одни и те же рецепторы в сознании человека. Это одни из главных инструментов манипуляции обществом и теми, на кого возлагаются какие-то функции. Человеческими массами, народом манипулируют с помощью идеологии и религии, которые в каком-то смысле «близнецы-братья».

Интересно, что при таком взгляде на религию ты отдаёшь дочь в католическую гимназию...

Потому что я понимаю, что если она учится в школе, где 120 учеников, а не 500–600 или 1000, это для моей дочери намного безопаснее. Я могу её вести в школу со спокойным сердцем. И в классе, где учатся 15 человек, не пропустят каких-то вещей, которые могут быть ей вредны. И эта религиозность, она на человека в каком-то смысле накладывает бóльшую ответственность, которая особенно важна в школьном возрасте. Насчёт того, как это повлияет на моего ребёнка, я думаю, что главное всё равно происходит в семье – то, что я ей дам, это и будет основой её мироощущения и мировосприятия. А школа будет одним из опытов, через которые она пройдёт. И, возможно, этот опыт сделает её более чувствительной и более понятливой и в смысле общественных отношений, и в смысле вот этой межкультурной ситуации.